Что такое меметика
Предлагаю Вашему вниманию большую статью Георгия Лазарева — «Мы — не хозяева своего разума: кто на самом деле эволюционировал внутри человека». «Перед тем как мы начнем, важно обозначить границы. Все, о чем пойдет речь далее, — это не установленная научная истина и не общепринятая теория. Это концепция. Интерпретация. Мыслительный эксперимент, рожденный на стыке эволюционной биологии, когнитивной науки и философии. Она не входит в школьные учебники и не является консенсусом научного сообщества. Но именно такие идеи чаще всего и оказываются самыми тревожными — не потому, что они доказаны, а потому, что слишком многое начинают объяснять. Эта концепция предполагает, что человек — не просто продукт генетической эволюции. Что внутри нас давно действует иной процесс отбора. Что идеи, образы, убеждения и истории могут вести себя не как пассивная информация, а как активные реплицирующиеся структуры, использующие человеческий мозг в качестве среды обитания. И если это так, то под сомнение ставится одна из самых утешительных иллюзий нашего вида — идея полной автономии разума. Из этого вытекают по-настоящему некомфортные вопросы. А что, если свобода воли — не фундаментальное свойство сознания, а удачная и устойчивая конструкция, полезная для распространения определенных идей? Что, если значительная часть наших желаний, страхов, убеждений и даже моральных выборов не рождается «изнутри», а формируется в процессе конкуренции внешних культурных структур за наше внимание? Что, если мы не столько думаем мысли, сколько мысли используют нас, чтобы быть переданными дальше? Я не утверждаю, что это так. Но и игнорировать эту рамку невозможно. Слишком уж много странностей человеческой эволюции, поведения и культуры она связывает в одну картину. Поэтому этот текст — не попытка убедить, а приглашение посмотреть. Спокойно, без мистики, без конспирологии. Просто допустить на время, что мы можем быть устроены сложнее и тревожнее, чем нам хотелось бы. Если эта идея вам покажется абсурдной — это нормально. Если она вызовет внутреннее сопротивление или раздражение — это тоже нормально. Возможно, именно так и должны ощущаться по-настоящему опасные идеи. Начнем. Из всех живых существ, когда-либо населявших эту планету, именно происхождение человека остается самой упрямой и тревожной загадкой. Как слепой механизм естественного отбора смог породить существо, способное осознавать само себя? Почему эволюция «решила» вложиться в настолько дорогой, энергозатратный орган, как человеческий мозг? Зачем нам понадобилась грамматически сложная речь, абстрактное мышление и ощущение внутреннего «я»? И почему, в конце концов, мы остались единственными представителями рода Homo?
На эти вопросы у науки до сих пор нет окончательных ответов. И именно поэтому я хочу предложить вам взглянуть на проблему под необычным углом — через призму концепции, которая долгое время считалась слишком радикальной, а потому неудобной. Речь идет о меметике (ее сторонники описывают такой подход к эволюционным моделям — передачей информации через мемы, которые, аналогично генам в генетике, определяются как единицы «культурной информации»). Но прежде чем мы к ней подойдем, мне нужно, чтобы вы вспомнили одно странное, почти пугающее состояние. Я не рекомендую этого делать, но если человека надолго лишить сна, с ним начинают происходить весьма любопытные вещи. В какой-то момент появляется ощущение чужого присутствия. Возникают голоса — не внутренний монолог, к которому мы привыкли, а реальные, посторонние звуки: отдельные слова, обрывки фраз, иногда целые предложения. Этот феномен хорошо известен нейрофизиологам и называется гипнагогическими галлюцинациями. Он возникает у вполне здоровых людей на границе сна и бодрствования — в моменты крайней усталости или сильного стресса. По статистике, большинство людей переживали подобное хотя бы раз в жизни, даже если не отдавали себе в этом отчета. И именно это состояние стало причиной тысяч заявлений о ночных визитах пришельцев, потусторонних сущностях и иных «контактах». Наш мозг в такие моменты перестает четко различать, что рождено внутри, а что якобы приходит извне. Человечество вообще смотрит в космос с детским восторгом и почти наивной надеждой. Мы вслушиваемся в тишину Вселенной, надеясь однажды уловить шепот иной формы жизни. Фантасты десятилетиями пытаются представить, насколько странной и непохожей на нас она может быть. Но давайте, на секунду, допустим гораздо более тревожную мысль. А что, если эта форма жизни уже здесь? И что, если я скажу вам, что вы прямо сейчас являетесь ее носителями и свидетелями? Причем настолько экзотической, что вы буквально не готовы ее заметить. Я уже упомянул ее — только что. Но вы, скорее всего, не обратили внимания. И даже если сейчас перемотать назад и переслушать, это мало поможет. А если я назову ее прямо, станет только хуже — вы решите, что я окончательно сошел с ума, и перестанете слушать.
Настолько эта форма жизни чужда любой привычной биологии. И место, где она обитает… это, без преувеличения, последнее место, где вы бы стали ее искать. Чтобы все сошлось, нужна подготовка. И когда она, наконец, сойдется, вам, скорее всего, станет не по себе. Если бы мне предложили вручить награду за самую опасную идею в истории человечества, я бы отдал ее не Ньютону и не Эйнштейну, а Чарльзу Дарвину. Именно так называет эволюцию через естественный отбор философ и когнитивист Дэниел Дэннет в своей книге «Опасная идея Дарвина».
Для большинства из нас естественный отбор — это скучная глава из школьного учебника. Но в 1859 году Дарвин нащупал нечто куда более фундаментальное. Он сорвал покров с универсального закона мироздания — столь же безжалостного и неотвратимого, как гравитация. Дарвин, сам того не подозревая, открыл алгоритм, который способен управлять развитием жизни в любой точке Вселенной. Не только на Земле. Хоть в метановых океанах, хоть в атмосфере газовых гигантов, хоть в вечной тьме ледяных миров, удаленных от своих звезд. Чтобы проявился закон тяготения, нужен массивный объект. Чтобы проявился закон Дарвина, нужен объект другого типа — репликатор. То есть нечто, способное создавать собственные копии. Как только появляется репликатор, запускается неумолимая математика реального мира. Копирование никогда не бывает идеальным. В копиях возникают ошибки — мутации. Большинство из них вредны, и такие копии исчезают. Но иногда ошибка оказывается полезной. Такие варианты копируются чаще. И поколение за поколением улучшения накапливаются. Вся жизнь, которую вы видите вокруг себя, — результат работы этого простого механизма. Мы называем биологические репликаторы генами. Именно они ответственны за всю эволюцию живого на Земле. Если взглянуть на нашу планету из космоса, она кажется удивительно зеленой. Вся эта зелень — прямое следствие репликации первой самокопирующейся молекулы, возникшей около четырех миллиардов лет назад. Вы не разглядели бы ее даже в самый мощный микроскоп. Но именно она запустила цепную реакцию, результат которой теперь виден с орбиты. Алгоритм Дарвина, как и гравитация, способен приобретать космический масштаб. Однажды возникнув, репликатор цепляется за существование с фатальным упорством. Он принимает новые формы, адаптируется к любой среде и меняет саму планету под себя. Полностью стерилизовать мир, зараженный репликаторами, почти невозможно — даже удар гигантского метеорита не гарантирует успеха. Именно поэтому все космические аппараты, отправляемые к Марсу и другим телам, проходят строжайшую планетарную дезинфекцию. Достаточно одной земной бактерии, чтобы при благоприятных условиях алгоритм Дарвина сделал свое дело — и мы навсегда потеряли бы шанс узнать, существовала ли на Марсе собственная жизнь. Важно понять еще одну вещь. Репликаторы не просто приспосабливаются к среде — они активно ее изменяют. Например, именно они создали вокруг Земли озоновый слой — настоящий планетарный щит от смертоносного ультрафиолета. У репликаторов нет цели, намерений или сознания. Это работа слепого математического процесса. Просто чаще выживали те формы, чьи случайные мутации улучшали условия их собственного копирования. С помощью одних и тех же законов природы — и прежде всего дарвиновского алгоритма — мы можем объяснить происхождение любой известной формы жизни. Любой… кроме одной.
Происхождение человеческой аномалии. Если отмотать эволюционную пленку назад примерно на шесть миллионов лет, мы увидим одну точку расхождения. У древней человекообразной обезьяны родились две дочери. Одна из этих линий привела к шимпанзе — нашим ближайшим ныне живущим родственникам. Другая — к нам. Шимпанзе — сложные, социальные, интеллектуальные животные. Они умеют пользоваться орудиями, обучаться, запоминать, обманывать и сотрудничать. Но ни у кого не возникает сомнений: они целиком укладываются в рамки животного мира. Их эволюция понятна, логична и не вызывает тревожных вопросов. С человеком все иначе. Наша история выглядит не просто странной — она выглядит аномальной. На фоне не только других животных, но даже на фоне максимально близких нам шимпанзе, эволюция человека напоминает цепочку невозможностей. Мы не знаем ни одного сопоставимого примера, когда за столь короткий по эволюционным меркам срок — всего несколько миллионов лет — одна ветвь осталась в лесу, а другая построила цивилизации, изобрела математику, религию, искусство, философию и начала рассуждать о собственном существовании. Мы задаемся вопросами, которые в природе почти не имеют аналогов. Почему мы — единственные представители рода Homo? Почему у нас есть ощущение внутреннего «я»? Почему мы не просто используем сигналы, а обладаем грамматически сложной речью? Иногда в попытке найти объяснение люди хватаются за самые простые ответы: инопланетяне, божественное вмешательство, некий особый замысел. Это были бы удобные объяснения. Но они плохи именно потому, что ничего не объясняют. Тогда, может быть, все дело в генах? На первый взгляд, идея кажется очевидной. ДНК определяет, кто мы есть. Но вот неприятный факт: человеческая ДНК не выглядит чем-то особенным. По размеру и сложности она сопоставима с ДНК вполне заурядных млекопитающих. В этом смысле мы не сложнее полевки или мыши. И именно здесь я хочу озвучить мысль, которая в свое время прозвучала как интеллектуальный взрыв. В 1976 году Ричард Докинз — один из главных защитников гена как центральной единицы эволюции — пишет в своей книге «Эгоистичный ген» фразу, которая звучит почти как ересь: «чтобы понять эволюцию человека, возможно, недостаточно рассматривать гены как единственную основу отбора». Повторю: это говорит не маргинал и не мистик, а человек, который буквально сформировал геноцентричный взгляд на эволюцию. Докинз открыто признает, что когда речь заходит о человеке, привычные биологические законы начинают давать трещину. С нами происходит что-то еще. Что-то странное. Что-то, что не укладывается в рамки одной лишь генетики. И самый наглядный симптом этой странности — наш мозг.
Если сравнивать массу мозга с массой тела у разных животных, человеческий мозг оказывается примерно на 600% больше, чем следовало бы ожидать по общебиологическим закономерностям. Почти в семь раз больше нормы. Это грубая оценка, но она прекрасно отражает масштаб проблемы. Почему он такой огромный — никто точно не знает. Со школы мы привыкли к объяснению, что мозг человека эволюционировал для нужд охотников-собирателей: чтобы планировать охоту, ориентироваться на местности, запоминать социальные связи. Звучит разумно. Но давайте посмотрим честно. Мы изобрели двигатель внутреннего сгорания, ракетную технику, холодильники. Мы играем в шахматы и видеоигры. Мы создаем музыку, пишем романы, строим демократии, финансовые рынки и системы социального обеспечения. И все это делает мозг, который уже существовал у людей 300 тысяч лет назад — задолго до городов, науки и технологий. Он не менялся. Он просто ждал. Это выглядит так, будто эволюция создала квантовый суперкомпьютер, чтобы решать задачи уровня каменного века. Как если бы для кипячения чайника построили ядерный реактор. Цена мышления: эволюция против экономики энергии. С точки зрения эволюции ситуация становится еще более абсурдной, если посмотреть на энергетику. Мозг человека потребляет около 20% всей энергии организма — даже когда вы ничего не делаете. Когда лежите. Когда смотрите в стену. Когда спите. У детей все еще радикальнее: до пяти лет до 60% всей энергии организма уходит на один-единственный орган. Для эволюции это звучит как приговор. Естественный отбор не мыслит категориями «на всякий случай». Он не умеет заглядывать в будущее. Он оптимизирует здесь и сейчас. Именно поэтому наш предок без колебаний потерял хвост — полезный во множестве сценариев, но слегка снижавший эффективность выживания. Но мозг, который пожирает энергию с маниакальным аппетитом, эволюция не просто сохранила. Она упорно делала его все больше и больше. Почему? Можно сказать, что большой мозг помогал охотиться. Но это слабый аргумент. Многие хищники охотятся гораздо эффективнее, имея мозг в десять раз меньше нашего. Можно сказать, что он помогал ориентироваться в пространстве. Но крысы, белки и птицы с крошечным мозгом строят сложнейшие когнитивные карты местности, запоминая сотни тайников и маршрутов. Если бы существовала версия человека с чуть меньшим мозгом, которая охотилась бы почти так же хорошо, но тратила бы меньше энергии, именно она имела бы эволюционное преимущество и передала бы свои гены дальше. Но этого не произошло. Вместо этого мы видим нечто иное: мощное, устойчивое давление отбора, направленное именно на увеличение мозга, несмотря на его чудовищную стоимость. И это приводит к тревожному выводу. Дело не просто в размере мозга. Дело в том, что именно в нем эволюция так отчаянно наращивала.
Тайна лобной доли. Если продолжить разбирать человеческую эволюцию без самообмана, становится ясно: увеличивался не весь мозг целиком. Отделы, отвечающие за базовые функции — дыхание, сон, эмоции, — остались относительно стабильными. Эволюция не переписывала их с нуля. Аномалия сосредоточена в одном месте. В лобной доле. И особенно — в ее передней части, префронтальной коре. И вот здесь мы упираемся в, пожалуй, главную нейробиологическую загадку. Потому что, несмотря на десятилетия исследований, наука до сих пор не дала четкого и исчерпывающего ответа на вопрос: что именно делает префронтальная кора. Мы знаем, что она участвует в планировании, самоконтроле, принятии решений. Но это слова-ярлыки, а не объяснение. Клинические случаи лишь усиливают недоумение. Один из самых известных примеров — Финиас Гейдж, строитель XIX века, чью голову насквозь пробил гигантский металлический штырь. Травма уничтожила значительную часть лобной доли левого полушария. Если взглянуть на реконструкции его повреждений, становится не по себе. Но вот парадокс: Гейдж выжил. Более того, он прожил еще двенадцать лет. Его личность действительно изменилась — он стал импульсивным, утратил социальные тормоза, — но при первой встрече вы далеко не сразу догадались бы, что перед вами человек с разрушенной «ключевой» областью мозга. И это не единичный случай. В XX веке широко применялась лоботомия — варварская, по современным меркам, процедура, при которой отключали префронтальную кору, перерезая ее связи с остальным мозгом. Да, это часто уменьшало симптомы тяжелых психических расстройств. Но побочные эффекты были разрушительными: апатия, утрата инициативы, импульсивность, потеря способности к долгосрочному планированию. И все же — учитывая масштаб вмешательства — последствия выглядели удивительно умеренными. Именно поэтому десятилетиями лоботомия считалась скорее успешной, чем калечащей практикой. Через нее прошли десятки, если не сотни тысяч людей. И здесь возникает вопрос, от которого невозможно отмахнуться. Возьмите любое животное и лишите его той части тела, на которую эволюция делала главную ставку. Лишите крота его чувствительного слуха. Сотрите узоры с крыльев бабочки. Заблокируйте у лосося способность чувствовать магнитное поле. Каждое из этих вмешательств смертельно. Это не косметические дефекты и не неудобства — это удар по той самой функции, вокруг которой эволюция выстраивала весь организм. Лишите вид его ключевого адаптивного преимущества, и он исчезнет. А человеку после тяжелейшего повреждения префронтальной коры могут сказать: «Вы физически здоровы, можете идти домой». Я утрирую — но не сильно. Что это вообще значит?
Неудивительно, что если открыть научные справочники, вы наткнетесь на формулировки, которые скорее вводят в ступор, чем проясняют ситуацию. Например, вот как часто описывают функцию префронтальной коры: «Считается, что ее основная роль — организация мыслей и действий в соответствии с внутренними целями. Многие авторы указывают на неразрывную связь между волей к жизни, личностью и функциями префронтальной коры». Вдумаемся. Слепой, строгий, математический процесс естественного отбора миллионами лет делает главную ставку не на силу, не на скорость, не на выносливость, а на развитие области мозга, отвечающей за личность, волю, самоконтроль. Таинственности добавляет еще один факт. С префронтальной корой тесно связано заболевание, не имеющее аналогов в животном мире — шизофрения. Бывает ли что-то подобное у других видов? Нет. С точки зрения Дарвина это катастрофа. Шизофрения резко снижает шансы оставить потомство. Против нее должен работать мощнейший отрицательный отбор. И, тем не менее, она стабильно присутствует у 1–2% населения по всей планете — и, судя по историческим данным, присутствовала всегда. Происхождение человека настолько выбивается из привычных рамок, что даже Альфред Рассел Уоллес — человек, который независимо от Дарвина открыл принцип естественного отбора, — честно признавался: он не может объяснить человеческий интеллект эволюционными механизмами. В конце жизни Уоллес всерьез склонялся к мысли о сверхъестественном вмешательстве и допускал, что человеческое сознание способно существовать независимо от тела. И да, это звучит как шаг в сторону спиритуализма. Но давайте будем честны: даже в самом сухом, бюрократическом языке мы говорим фразы вроде «тело гражданина было обнаружено…», как будто гражданин и его тело — не одно и то же. Ощущение внутреннего «я», отделенного от плоти, — глубоко встроено в наше мышление. Память, речь и странный обмен. Но это еще не все. Есть одна деталь, которая окончательно выбивает почву из-под ног. Если предложить человеку запомнить сложную визуальную последовательность за доли секунды, он почти наверняка потерпит неудачу. А теперь посмотрите, насколько легко с этой задачей справляются шимпанзе — наши ближайшие родственники. Их кратковременная память во многих тестах превосходит человеческую. Одна из гипотез, объясняющих это, называется гипотезой когнитивного компромисса. Согласно ей, человеческий мозг в ходе эволюции пожертвовал феноменальной кратковременной памятью ради развития языка. И возможно, язык — это не просто полезный инструмент. Возможно, это нечто гораздо более фундаментальное. Мы редко замечаем, насколько язык странен. Долгое время считалось, что речь — побочный продукт высокого интеллекта. Но реальность оказалась иной.
Количество языков, которыми владеет человек, почти не коррелирует с уровнем интеллекта. Все известные человеческие сообщества имеют свой язык. И все языки — древние и современные — одинаково сложны. Языки охотников-собирателей ничуть не примитивнее английского, французского, китайского или русского. Если поместить человеческого младенца в любую языковую среду, он без учебников и учителей сам вычислит правила, вероятности сочетаний звуков, достроит недостающие структуры — и просто заговорит. Ученые до сих пор не понимают, как именно это происходит. Более того, дети к трем–четырем годам способны создавать языки, которые иногда оказываются более системными, чем те, которые они слышат. Если лишить их устной речи, они изобретут язык жестов. Языки жестов — это не упрощенные версии устной речи. Это полноценные, самостоятельные языки. В 1980-х годах в Никарагуа глухие дети, не имея общего языка, за несколько лет спонтанно создали новый, сложный жестовый язык. Это единственный в истории задокументированный случай рождения языка в реальном времени. Когнитивный психолог Стивен Пинкер называет это языковым инстинктом. И вот мы снова упираемся в стену. Для охоты язык не нужен — волки и львы прекрасно координируются без грамматики. Для поиска пищи он избыточен — пчелы сообщают о расстоянии и качестве источников танцем. Для предупреждения об опасности он не обязателен — верветки имеют отдельные сигналы для леопарда, орла и змеи. Почему же эволюция пошла по чудовищно затратному пути, создав диспропорционально сложную нейронную архитектуру, лишив нас великолепной кратковременной памяти и заставив тратить калории на бесконечную болтовню? Ведь если присмотреться, большую часть времени мы говорим не ради пользы. Мы говорим просто потому, что нам это нравится. И это странно, потому что речь — одно из самых мышечно нагруженных действий у человека: в разговоре участвует более ста мышц. Любой, кто тяжело болел, знает, насколько изнурительной может быть попытка говорить. С точки зрения дарвиновского алгоритма это выглядит как нонсенс. Настолько, что в XIX веке Парижское лингвистическое общество официально запретило обсуждение происхождения языка, объявив проблему неразрешимой. С тех пор мы узнали больше, но главный вопрос остается открытым. Как справедливо замечали Стивен Пинкер, Терренс Дикон и Робин Данбар: нам либо придется понять, какое решающее эволюционное преимущество давал язык, либо признать, что классическое дарвиновское объяснение здесь не работает. И вот в этот момент становится ясно: что-то здесь не так. Человеческое сознание действительно выглядит как ошибка эволюции. Как нечто, чего по строгим законам природы быть не должно.
И если человеческое поведение объяснялось бы теми же механизмами, что и у всех остальных животных, откуда бы тогда взялась наша странная любовь к музыке, абстракциям, историям… и даже к цветам, которые не дают калорий и не повышают шансы на выживание? Ответ, возможно, лежит за пределами генов. Я убежденный дарвинист. Более того, мне кажется, что дарвинизм — слишком великая теория, чтобы ограничивать ее узкими рамками одного лишь гена. До недавнего времени ген был единственным известным нам репликатором на этой планете. Я хочу это подчеркнуть. Именно гены — эти плотные, спиралевидные молекулярные структуры, которые вообще не выглядят как что-то живое, — породили всю биосферу Земли. Растения, животные, рыбы, насекомые — все это лишь внешние проявления одного и того же процесса. Все биологическое разнообразие — не более чем копировальные машины, которые гены построили для собственного размножения. Это буквально единственная причина существования всей биологии. Как писал Ричард Докинз: «каждое отдельное тело — это лишь временное транспортное средство для комбинации генов». Сами гены потенциально долгоживущие. Если вы встретитесь взглядом, скажем, с воробьем на улице, помните: слово «воробей» — это всего лишь удобная этикетка. На самом деле перед вами — воплощенная вечность. Некоторым репликаторам внутри этого маленького существа — миллиарды лет. Когда-то они находились внутри гигантских тираннозавров. Они старше Гималаев и Эвереста. Когда Сахара была зелёной, Антарктида — теплой, а Тихого океана еще не существовало, они уже были здесь. Говоря коротко: репликаторы существовали задолго до вас и, с высокой вероятностью, будут существовать долго после. С точки зрения эволюции организм — всего лишь очередная временная оболочка, способ бессмертных репликаторов создать как можно больше собственных копий. Именно поэтому, если смотреть честно, главные игроки эволюции — не животные, не виды и не экосистемы, а гены. Это легко доказать. Например, мы привыкли считать аиста символом деторождения. Согласно мифу, именно он приносит младенцев. Но реальность куда мрачнее. В условиях нехватки ресурсов аисты безжалостно выбрасывают из гнезда собственных слабых птенцов, чтобы повысить шансы выживания более жизнеспособных. Эта кажущаяся психопатической рациональность — не жестокость, а чистая математика. Цель одна: распространить максимальное количество копий генов. Более того, гены способны убить тело, внутри которого находятся, если это увеличивает их шансы на распространение. Классический пример — болезнь Хантингтона. Ее вызывает мутация в одном-единственном гене. Болезнь смертельна, и, казалось бы, эволюция должна была давно вычистить этот ген из популяции. Но этого не произошло.
Почему? Потому что симптомы болезни проявляются, как правило, после 30 лет, когда человек часто уже успел завести детей. Более того, задолго до тяжелой стадии заболевание может изменять поведение: повышенная импульсивность, склонность к риску, беспорядочные связи. Все это увеличивает вероятность передачи гена. Мы видим поразительную картину: ген может тысячелетиями успешно копироваться, почти гарантированно убивая своих носителей. У репликаторов, разумеется, нет намерений, злобы или воли. Это просто слепой, бесстрастный алгоритм природы. Сбой в привычной модели эволюции. И вот здесь человеческий вид снова выбивается из строя. Наши интересы могут напрямую противоречить интересам наших генов. Мы сознательно отказываемся от деторождения. Мы жертвуем собой ради абстрактных идеалов. Мы усыновляем чужих детей. Мы рискуем жизнью ради развлечений. Мы используем контрацепцию. И главное — у нас есть стойкое внутреннее ощущение, что мы сами выбираем, как жить, и что мы не рабы собственных генов. Это странно. Ни один другой биологический вид целенаправленно не подчиняет генетические интересы каким-то иным целям. Алгоритм Дарвина не может не работать. Если организм не отстаивает биологические интересы генов, значит, он отстаивает интересы кого-то другого. И здесь возникает тревожная мысль. Появление второго репликатора. Нужно ли нам отправляться в далекие миры, чтобы найти иной тип репликаторов и, следовательно, иную эволюцию? Мне кажется, что нет. Потому что репликатор нового типа уже появился — прямо здесь, на Земле. Пока он находится в зачаточном состоянии, дрейфует в своем первичном бульоне, но эволюционирует с такой скоростью, что оставляет старый добрый ген далеко позади. Ричард Докинз однажды предложил очень тревожную аналогию. Если вам повезет оказаться на лугу, вы можете увидеть странную сцену: муравей карабкается на самый верх травинки, отчаянно удерживаясь там. Биологического смысла в этом действии нет никакого. Муравей заражен паразитом — ланцетовидной двуусткой. Паразит проникает в мозг, подавляет инстинкты и буквально берет управление на себя, отправляя муравья на гибель. Муравья съедает корова — и паразит продолжает свой жизненный цикл. Муравей больше не принадлежит себе. Докинз предположил: а что если нечто подобное, но в неизмеримо более грандиозном масштабе, происходит и с нами? Чтобы понять, о чем речь, нам нужно вернуться примерно на 2,5 миллиона лет назад, в восточноафриканскую саванну. Несколько приматов разбивают камнями кости падали, пытаясь добраться до костного мозга. В какой-то момент камень раскалывается, оставляя в руке острый скол. Случайность.
Но когда примат бьет этим острым краем под определенным углом, раздается характерный хруст. Мозг получает награду. Причинно-следственная связь может даже не осознаваться — но паттерн фиксируется. Сосед, обладающий чуть большей склонностью к подражанию, повторяет действие. Получает тот же результат. Навык распространяется. Те, кто лучше копируют, лучше питаются, живут дольше и оставляют больше потомства. Эта история — упрощенная иллюстрация. Но ее результат вы можете наблюдать прямо сейчас. Человек как сверхимитатор. Другие животные умеют подражать. Но у человека это явление доведено до абсолюта. В науке для этого существует термин overimitation — сверхимитация. В экспериментах шимпанзе копируют только полезные шаги. Люди же — особенно дети — ритуально повторяют все действия, включая заведомо бессмысленные. Даже если им прямо сказать, что эти шаги не нужны. Человек не просто копирует. Он воспроизводит форму. Исследования показывают, что младенцы начинают подражать мимике, звукам и жестам с первых месяцев жизни, независимо от поощрения. Само успешное копирование, по всей видимости, приносит нам удовольствие. Когда мы ищем жизнь во Вселенной, мы в первую очередь ищем жидкую воду — среду, в которой могут возникнуть самокопирующиеся молекулы. Точно так же человеческий мозг, с его избыточной способностью к точному копированию, стал идеальной средой для появления невиданной ранее формы жизни. Главное свойство гена — не то, что он состоит из ДНК. Главное — что он реплицируется. Если законы физики универсальны, то, возможно, существует и универсальный биологический принцип: все живое эволюционирует через дифференциальное выживание реплицирующихся единиц. Чем лучше мы копировали, тем сильнее становился отбор. Но это была сделка с дьяволом. Потому что, развивая способность к копированию, наши предки открыли дверь для чего-то абсолютно чуждого любой углеродной биологии. Впервые в истории процесс эволюции запустился внутри уже живого организма. Примерно 2,5 миллиона лет назад на Земле появился второй репликатор. И, по всей видимости, именно он породил такую аномалию, как мы. Нам нужно имя для этой новой сущности — единицы культурного наследования, единицы имитации. От греческого mimema получается слово мем. Ирония в том, что в массовом сознании это слово выродилось в обозначение смешных картинок. Но вы пока даже близко не представляете, что такое миметические репликаторы на самом деле» (Георгий Лазарев). Продолжение в следующей главе.